А.Х. Бенкендорф
       > ВОЙНА 1812 ГОДА > БИБЛИОТЕКА ОТЕЧЕСТВЕНННОЙ ВОЙНЫ 1812 ГОДА > КНИЖНЫЙ КАТАЛОГ Б >

ссылка на XPOHOC

А.Х. Бенкендорф

1805 г.

БИБЛИОТЕКА ОТЕЧЕСТВЕНННОЙ ВОЙНЫ 1812 ГОДА


ХРОНИКА ВОЙНЫ
УЧАСТНИКИ ВОЙНЫ
БИБЛИОТЕКА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ
ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ

Родственные проекты:
ПОРТАЛ XPOHOC
ФОРУМ
ПРАВИТЕЛИ МИРА
ОТ НИКОЛАЯ ДО НИКОЛАЯ
ИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯ
ПЕРВАЯ МИРОВАЯ
ДОКУМЕНТЫ XX ВЕКА
РЕПРЕССИРОВАННОЕ ПОКОЛЕНИЕ
Народ на земле


А.Х. Бенкендорф

Воспоминания. 1805 год

Часть труппы театра Корфу, когда у них истекли контракты, испросили у меня разрешения перебраться в Триест на борту корвета; что я с великим удовольствием разрешил двум певицам, матери и дочери, и некоему певцу, любовнику этой матери, а также балетмейстеру и его супруге, прима-балерине, и одному комику. Это общество, отвлекая меня от моих сердечных недугов, заставило меня быстро забыть мадмуазель Армени, и наше плавание, длившееся 7 дней, стало весьма увеселительной прогулкой.

Это происходило в марте, и Адриатическое море, хотя оно в этот сезон обычно очень бурное, обошлось с нами довольно заботливо, до того момента, когда мы оказались в виду Триеста, где оно разыгралось до такого шторма, что вынудило нас вновь выйти в открытое море, и безжалостно качало нас всю ночь и часть следующего дня; только к вечеру мы вошли в рейд Триеста, где наш корвет бросил якорь рядом с американским фрегатом.

В течение этого путешествия я познакомился с одной девицей, мадмуазель Терезой Фракасси, очень красивой, совсем молодой, чьё поведение в Корфу было образцом скромности. На борту корвета я мог лишь говорить ей о своих чувствах, на которые она отвечала с добротой, но не внушая мне ни малейшей надежды; я уже готовился покинуть её, чтобы помчаться в Петербург, когда нам сообщили, что мы находимся в карантине, и что те, кто хочет сойти на берег, должны будут отправиться в больницу, которая находилась около берега, в отдалении от города; это заявление сильно возмутило меня, и я послал эстафету графу Разумовскому, нашему послу в Вене, чтобы попросить его добиться решения в мою пользу, но этот первый порыв прошёл, и я даже радовался этим препятствиям, которые позволили мне довести до конца мою незавершённую интрижку с мадмуазель Терезой. Нам предоставили очень хорошие комнаты, одну рядом с другой; хороший повар, которого я имел с собой, и мои деньги обеспечивали нам хорошую еду, всё театральное общество с удовольствием собиралось у меня, и наша тюрьма стала истинным жилищем радости, песен и танцев.

Я позаботился о том, чтобы поселить певицу — мать и её любовника в наиболее отдалённых комнатах, и приблизился к той, которая являлось предметом моих желаний. Балетмейстер, и особенно его супруга, которая очень любила мои обеды, так увещевала мать и дочь, что, наконец, на третий день я перенёс свою спальню в спальню мадмуазель Терезы, которая приняла меня с такой нежностью, что заставила дорожить карантином, и сожалеть об эстафете, которую я послал, чтобы уменьшить срок пребывания в карантине.

День ото дня наша любовная связь становилась всё более серьёзной, и лишь с печалью взирали мы на то, как убегают ночи и приближается момент разлуки; на исходе 20 дней пришли мне сообщить, что я могу сойти на берег; я добился, чтобы мои попутчики могли воспользоваться тем же разрешением; все прыгали от радости, а я, грустно взяв под руку мою красавицу, медленно покинул вместе

[110]

с ней обитель наших радостей. Мы поселились, пока ещё вместе, в одной городской гостинице, но наконец мы вынуждены были расстаться, и, весь опечаленный, я отправился в Вену.

Я каждый день купался в море, несмотря на то, что было ещё холодно, и в итоге получил жестокую лихорадку, от которой карантинный врач меня лечил, по моей просьбой, хинной; это лекарство, принятое слишком рано и в огромных дозах, помогло больше моей любви, чем моему здоровью, и в Вену я прибыл смертельно больным.

Будучи не в силах даже помышлять о том, чтобы продолжать путь, я нанял квартиру в доме Мюллера, и ждал там своего выздоровления. Все русские, которые всё ещё находились в этом городе, отнеслись ко мне с заботой, и, благодаря стараниям врачей — мужчин и женщин, они несомненно отправили бы меня в мир иной, если бы моя конституция и первые благотворные дни весны не пришли мне на помощь. Тем не менее, по прошествии 6 недель, я смог вновь отправиться в путь, и хотя я всё ещё был слаб, я ехал днём и ночью, и, к своему удовлетворению, даже обогнал австрийского курьера, выехавшего за 24 часа до меня.

Его Величество Император принял меня с добротой, и приказал мне побеседовать с морским министром и министром иностранных дел 30 о различных вопросах, касающихся наших сил и нашей позиции в Корфу; после этого мне было объявлено, что я должен оставаться в Петербурге; я пытался просить разрешения вернуться, чтобы вновь принять командование легионом сулиотов, который я сформировал, но кончилось всё тем, что мне сказали, что найдут мне другое занятие, и что я должен отказаться от Корфу и от сулиотов. Меня утешило то, что я увидел, что всё находилось в движении, и война вот-вот разразится. В ожидании распоряжения, я возобновил связь с госпожой Джулиани, которая нанимала дом на Аптекарском Острове, недалеко от дачи моего свояка Ливена, у которого я провёл остаток лета.

Наконец, армейские корпуса были сформированы, всё пришло в движение, и эта великолепная гвардия, которая со времён Петра Первого покидала Петербург лишь эпизодически, чтобы несколько дней участвовать в Финской кампании, сейчас покидала столицу совсем; к несчастью, слишком полная уверенности в победе, храбрая, но без малейшего опыта, она должна была встретиться со старыми французскими отрядами, созданными двадцатью годами трудов и побед; один корпус был сформирован с целью, чтобы он высадился в Кронштадте под командованием графа Толстого, и высадился десантом в Померании; граф Воронцов со славой вернулся из Грузии, где он пробыл на год дольше меня; он заслужил звание капитана и Георгиевский крест, и был назначен бригадным генералом; это заставило меня с воодушевлением принять дар, который граф Толстой соизволил мне преподнести — сопровождать его в этой экспедиции. Этот корпус был составлен из Лейб-кирасирского полка Его Величества, Павловского гренадерского полка, Санкт-Петербургского гренадерского полка, Кексгольмского мушкетерского полка, Рязанского мушкетерского полка, Белозерского мушкетерского

[111]

полка, 3-го морского полка, 1-го егерского полка, 20-го егерского полка, артиллерии в той же пропорции и Уральской гвардейской казачьей сотни. Два полка донских казаков погрузились на суда в Риге, с той же самой целью.

Самым старшим из генералов после графа Толстого был граф Остерман, кроме того, в корпусе состояли генералы Кожин, Вердеревский, князь Шаховской, граф Ливен и Неверовский.

Когда все приготовления закончились, граф Толстой получил командование корпусом графу Остерману и оставил ему графа Воронцова, а сам отбыл из Петербурга, чтобы отправиться в Швецию, договориться с королём 31, который был главой этой экспедиции, и должен был сам отправиться со шведскими войсками в Штральзунд, чтобы там принять верховное командование. Я сопровождал графа Толстого, так же как и молодой Лев Нарышкин, который был его адъютантом, и, попрощавшись с Петербургом, мы отправились в Выборг. Но через день нас нагнал фельдъегерь, и новый приказ обязывал нас вернуться. То, что мы уже всерьёз попрощались со всеми в Петербурге, теперь казалось нам очень комичным, и мы стремились этого не выказать, когда, несколько дней спустя, нужно было отправляться в Ораниенбаум, где мы должны были сесть на корабли.

Это было в конце октября, становилось всё холоднее и штормило. Весь наш флот и около 150 торговых кораблей стояли на рейде в Кронштадте, с войсками, лошадьми и артиллерией на борту. Граф Толстой, граф Остерман, граф Воронцов, молодой принц Бирон, Нарышкин и я поднялись на борт фрегата «Иммануил», где было приготовлено всё, что может дать роскошь и изящество. Был дан сигнал к отплытию; наш фрегат на всех парусах плыл посреди целого леса мачт, сопровождаемый криками «ура» солдат и матросов и музыкой всех полков. Невозможно представить себе более величественное зрелище, и чувствовать себя более возбуждёнными, чем были мы.

В то же время русские корабли вышли в Чёрное и Средиземное моря, а почти вся армия под командованием своего молодого суверена пресекала границы Империи, что, казалось, символизировало конец французского владычества.

Пруссия, которая вела неуверенную и ненадёжную политику, колебалась, и столь же боялась усиления мощи России, сколь и побед Бонапарта; она надеялась, что сможет остаться недвижимой среди тех великих потрясений, которые готовились в Европе, и ждала случая, чтобы выступить в этой роли. Колеблясь и находясь под угрозой Франции и Императора Александра, она, тем не менее, считала себя достаточно сильной, или точнее достаточно ловкой, чтобы сыграть роль посредника, и держать в своих руках политический баланс.

Она сменила настрой, когда узнала о значительных приготовлениях в России, и о решении Императора принудить её определиться. Одна армия должна была по суше войти в княжества Пруссии, а корпус графа Толстого, который высадится в Штральзунде, должен был через Померанию идти на Берлин; Император отправился в Польшу, к князю Чарторыйскому, который прежде был министром иностранных дел, и ждал там возвращения князя Петра Долгорукого,

[112]

которого он послал в Берлин, чтобы попытаться там в последний раз добиться определённого ответа.

В ожидании, он принимал знаки почёта от поляков, которые, охваченные неизмеримым патриотическим духом, просили Императора провозгласить себя Королём Польши и позволить им вооружиться против Пруссии. Мудрость и скромность заставили Императора отвергнуть это предложение, которое было вызвано не столько собственно любовью, сколько оружием.

Князь Долгоруков прибыл из Берлина и привёз новость, что король 32 согласен со всеми намерениями России, и просит Императора отправиться в Берлин, чтобы завершить переговоры.

Это происходило во время нашего плавания; когда наш фрегат был в виду Истада, граф Толстой направился в шлюпке с графом Воронцовым в Швецию, чтобы там переговорить с королём и обязать его ускорить высадку войск. На следующий день мы бросили якорь в бухте острова Рюген, на внешнем рейде Грайфсвальда, где граф Остерман ждал прибытия нашего флота. Он послал меня в Штральзунд, чтобы там обсудить с нашим посланником при шведском дворе, господином Алопеусом, способы высадки войск. Довольно сильный шторм, который начался ночью, заставил меня переночевать в одной хижине на берегу острова Рюген, и на следующий день я прибыл в порт Штральзунда. Получив все необходимые для

[113]

меня сведения, я по суше вернулся в Грайфсвальд, откуда в шлюпке я отправился к борту «Иммануила», чтобы сделать доклад графу Остерману.

Шторм, который за эти два дня только усилился, угрожал линейным кораблям новым возвращением в открытое море, и граф Остерман решил спешно высадить войска, находившиеся на судах. Это были два егерских полка, часть лейб-кирасир Его Величества, часть артиллерии, сотня Уральских казаков. С большим трудом они высадились на маленькие суда, которые пришли по моему приказу из Грайфсвальда, и торговые суда с частью этих войск на борту попытались войти в порт. Поскольку лоцманов не хватало, я взял на себя управление шлюпкой, в которой был граф и высшее командование; ночь удивила нас, и в последних лучах заката мы увидели наши маленькие погрузочные суда разбросанными и борющимися со штормом, который с каждой минутой становился всё сильнее. Нашу шлюпку два раза накрывало волной, и даже матросы считали, что погибли; темнота была такой, что мы сбились с курса, и блуждали по воле случая. Я пытался править шлюпкой и уверять, что мы идём хорошо, когда мы вдруг увидели свет; не сомневаясь, что это был свет из каюты одного из находящихся в порту судов, я направился в ту сторону; волнение стало менее сильным, показывая нам, что мы вошли в рейд, и наконец, в 2 часа пополуночи, нам оставалось лишь воздать хвалу Господу, приведшему нас в канал, где мы ступили на землю. Но наша шлюпка пришла одна, и на следующий день мы получили о наших войсках лишь неприятные новости: они были разбросаны по всему берегу Померании и острову Рюген, по счастью люди были спасены; наш флот был вынужден в ту же ночь вновь выйти в море; вторая эскадра, прибывшая ранее, была раскидана по всей Балтике; некоторые торговые корабли, перевозившие лошадей, совсем пропали, а другие разбились об острова в этом море; среди них было одно судно со взводом кирасир, которых мы считали утонувшими и которые провели зиму на одном из этих островов. Большой 130-пушечный корабль «Благодать» выбросило в порте Росток, куда, как считалось, никогда не может войти линейный корабль. Тот же шторм раскидал эскадру, на которую в Риге погрузились два полка казаков под командованием графа Ливена; он сам был выброшен на берег Рюгена, два полковника, более 400 казаков и большая часть лошадей погибли в волнах.

Между тем, понемногу, наши войска, разбросанные ветрами, начали сходиться со всех сторон, и те, кто спасся от смерти, отрядами прибывали в Грайфсвальд; но у одних не было военного снаряжения, у других лошадей; у артиллерийских орудий не было зарядных ящиков, и в то время, когда все начальники прилагали всё своё усердие, чтобы навести порядок и восполнить недостающее, мы получили новость, что принц Фердинанд Прусский, который командовал армией из 6—7 тысяч человек, готовился препятствовать нашей высадке. Всё, что имелось в нашем распоряжении, мы выслали на эту дорогу, чтобы прикрыть Грайфсвальд; но, к счастью, в это время Император прибыл в Берлин и изменил ход дел и цель нашего предприятия.

[114]

Граф Толстой вернулся из Швеции, и со всем возможным воодушевлением готовил свой корпус, и отправился на кампанию. Он поручил мне командование казаками; донских казаков оставалось 2 полка: после всех потрясений, их численность доходила до 600 человек. Я возглавил марш, и мы вошли в Меклен- бург-Шверин. В Шверине герцог и весь город пришли восхититься великолепной выправкой наших войск с невежественным любопытством, казаки в их смешном представлении выглядели дикарями, погрязшими в крови и разбое.

Во время этого марша граф Толстой был в Берлине, чтобы узнать новые приказы Императора; он воссоединился со своим корпусом в Шверине. Граф Остерман, который командовал авангардом, прибыл к Эльбе; кавалерия форсировала эту реку в Аауэнбурге, а я с казаками в Бойценбурге. Вся штаб-квартира переместилась в Аюнебург, авангард отправился в Ганновер, и казаки пошли по дороге на Хамельн. Граф Толстой организовал центр этих сил в Нинбурге, и шведский король двигался очень медленно, более чем робко, но, наконец, прибыл несколько позже в Люнебург, который стал наиболее выступающей точкой этой кампании.

Пруссаки, несмотря на доброе согласие, царившее между королём и Императором, очень опасались проявлять себя, и их войска только что встали лагерем по соседству с нашими, выражая абсолютный нейтралитет. Герцог Брауншвейгский командовал теми войсками, которые всё ещё находились в Ганновере и Вестфалии. Один прусский батальон расположился между моими передовыми постами и крепостью Хамельн. Я получил приказ графа Остермана срочно отправляться к этой крепости и уничтожить все аванпосты. Пруссаки видели мои передвижения, почти не зная роли, которую они должны были сыграть, и, не имея возможности предупредить французов; они удовольствовались тем, что пожелали мне успехов в моей атаке.

В деревне, лежащей на расстоянии двух пушечных выстрелов от Хамельна, я столкнулся с небольшим укреплённым постом из 60 человек; поскольку кавалерийский патруль как раз вернулся и сообщил, что русских по соседству нет, этот укреплённый пост был очень удивлён и смущён; большая часть во главе с офицером бросилась по лачугам, окружёнными рвом, откуда своим огнём мешали казакам подойти; остальные были убиты или взяты в плен. В этот момент из города появился отряд кавалеристов, который намеревался прорваться к маленькому посту, блокированному в деревне; но человек двадцать казаков, которые сопровождали меня тогда, стали угрожать им нападением, и принудили эту конницу отступить в близлежащий лес. В крепости забили в набат, артиллерия начала бить по нам, и колонна кавалерии, направившаяся на помощь своим товарищам, заставила нас отступить.

Французы больше не размещали свои посты вне крепости, и казаки заняли все улицы.

Мне послали бригаду егерей, взвод кирасир и две пушки; я считал, что стою во главе армии, и доверчиво разворачивал свои войска в виду Хамельна,

[115]

в надежде положить конец делу, но гарнизон разрушил мои надежды, послав в нас несколько ядер.

По прошествии 4 дней я получил приказ снять блокаду крепости, и генерал Вердеревский, который прибыл с русской кавалерией и отрядом, сформированным тщанием ганноверцев, заставил меня поторопиться. Казаки отправились на Нинбург, и граф Остерман позволил мне, пока я жду, провести с ним несколько дней в Ганновере. Прекрасное шампанское, которое там было превосходным, заставило меня сожалеть, что я не могу пробыть там больше, и я отправился присоединиться к своим казакам.

Английские войска под командованием лорда Каткарта 33 начали высаживаться в Бремене и организовывать ганноверские полки. Этот корпус, так же как и наш, должен был находиться под командованием короля Швеции, но медлительность последнего не позволяла больше на него рассчитывать; лорд Каткарт ведь был подчинён графу Толстому, и по обоюдному согласию эти два генерала готовились открыть кампанию.

В то время, как Наполеон, собирая вокруг себя элиту своей армии, намеревался решить судьбу этой кампании на равнинах Моравии, мы должны были дойти до Рейна и войти в Голландию. Я был уже в Дипхольце, и мои разведчики нигде не встречали врага; мы провозгласили начало марша, когда новость о битве под Аустерлицем остановила все наши намерения, уничтожила нашу славную репутацию, и сменила великое доверие великим разочарованием.

Франция, удовольствовавшаяся тем, что сокрушила Австрию и унизила Россию, уступила Пруссии Ганновер как вознаграждение за её вероломную политику, и в собственных интересах, чтобы убрать с этой территории англичан и русских; лорд Каткарт уже отправил назад свои транспортные корабли, и его положение становилось тем более сложным, что он должен был покинуть, ради иностранной власти, патримонию 34 своего короля, и принести в жертву рвение ганноверцев, или вступить в неравный бой. Граф Толстой, которого последствия битвы под Аустерлицем сделали подчинённым короля Пруссии, получил от него приказ покинуть позиции и возвращаться к границам России, тем маршрутом, который ему был указан. Он не хотел покидать своего товарища по оружию, английского генерала, до того, как тот не изыщет способа погрузить свои войска на суда, и под различными предлогами затягивал наше пребывание в Ганновере.

В конце концов, нужно было выступать; мы двинулись через герцогство Мекленбургское; граф Воронцов добился разрешения навестить своего отца в Лондоне, я должен был возложить на себя его обязанности начальника бригады.

Граф Толстой тайно виделся с генералом Армфельдтом, который уже тогда предупреждал его о несчастье, угрожающем шведскому королю, его повелителю, и показал ему список всех шведов, настроенных против короля; они желали единственно одобрения Императора: но Александр, противник всего, что могло бы показаться неблагородным, поддержал еще эту злосчастную монархию.

[116]

Нарышкин и я воспользовались отсутствием графа Толстого направились в Берлин, где и развлекались два дня.

Одна часть наших войск была направлена на Шведт, другая — на Штеттин; король прусский и красавица королева 35 должны были там присутствовать, чтобы устроить им смотр. Все офицеры гарнизона Берлина имели разрешение присутствовать на нем.

Король и королева прибыли в Шведт; граф Толстой и его штаб ожидали их у подножия дворцовой лестницы, и были приглашены на обед; первая эта встреча прошла довольно холодно, и нетрудно было догадаться, что сражение при Аустерлице заставило прусское бахвальство подняться до того, чтобы относиться к нашим войскам с пренебрежением и считать только себя способными противопоставить несокрушимое достоинство успехам Наполеона.

На следующее утро Изюмский гусарский полк, присланный из армии Императора, чтобы укрепить наш корпус, 1-й егерский и 3-й морской полки прошли парадом перед королем и королевой, удивив их своей превосходной выправкой, красотою людей и лошадей и точностью движений. Король, а особенно королева, не преминули высказать похвалу этим войскам, а прусские офицеры вынуждены были восторгаться тем, что они считали столь уступающим им, так сказать, в военном совершенстве.

Все направились в Штеттин, где весна благоприятствовала парадам и учениям. Каждый день король являлся посмотреть на наши войска, и каждый день он получал все новое удовольствие. По вечерам проходили балы, на которых королева и придворные дамы танцевали охотно и с живостью, чем изумляли пруссаков, и непрестанно угождали всем русским: мы наперебой старались оживить эти балы, выразить свое восхищение красотой королевы, отдать должное ее доброте и прелестям и кружить головы дамам ее свиты нашими любовными клятвами. Вопреки этикету Берлинского двора, королева танцевала с нами. В день ее рождения мы изыскали предлог, чтобы в полном составе явиться ее поздравить: граф Толстой приблизился к ней и попросил дозволения поцеловать ее руку, как в подобном случае мы целуем руку императрице, все генералы и офицеры последовали его примеру; столь учтивый жест очень понравился королеве. Час спустя в открытой коляске она проехала перед рядами наших войск, солдаты встречали ее криками «ура!», сопровождавшими ее в течение всего времени; король, ехавший в тот момент верхом впереди, получил, как всегда, воинские почести, королева же могла принять это изъявление радости не иначе, как знак восхищения ее красотой, и была этим тронута до слез. На другой день она явилась в амазонке цветов нашей армии, что даже перед пруссаками стало формой восхваления наших войск, наших офицеров, и щедро одарила нас своей благосклонностью.

Король, в конце концов, столь влюбился в выправку и обмундирование наших солдат, что попросил 3 мундира, чтобы ввести их в Берлине в качестве модели.

Это пребывание в Штеттине, которое склонило к интересам России то влияние, которым пользовалась в делах королева, и которое придало королю

[117]

уверенность в превосходстве наших войск, склонили Берлинский кабинет к поискам тесного союза с Россией и к тому, чтобы принять по отношению к Франции угрожающую позицию, которая несколько месяцев спустя привела Пруссию к катастрофе под Иеной.

Граф Толстой, очарованный такой подготовкой перемены прусской политики, послал курьера к Императору и после отъезда короля и королевы продолжил свой путь: он отправился в Кёнигсберг ожидать прихода наших войск; я сопровождал его вместе с юным принцем Бироном, который помогал мне развлекаться и стал моим товарищем во всех удовольствиях, за которые мы платили нашим кошельком и нашим здоровьем. Оттуда мы направились через Гумбиннен в Юрбург, где весь корпус пересек границу.

Граф употребил несколько дней на то, чтобы завершить все дела своего командования и дать каждому полку свои указания; после этого миссия его была завершена, и я вместе с ним отправился в Петербург.

В Риге я имел счастье вновь увидеть моего отца.

Едва мы прибыли в Петербург, как веселое времяпрепровождение уже побудило нас покинуть город; я поселился с моим старым товарищем Кретовым на Карповке, где мы будто находились в центре изысканного общества; пребывание Императора на Каменном Острове привлекало всех в эти окрестности. Аустерлиц вскоре был забыт, чтобы мечтать лишь о том, чтобы забавляться, удовлетворяясь только тем, чтобы создавать или уничтожать военные репутации, все ругать и не срывать никакого плода несчастья и унижения.

Как и в прошлый раз, я отправился на дачу Нарышкина, где собиралась вся блестящая молодежь и куда некоторые дамы являлись поискать приключений. Вдова графа Зубова стала супругой господина Уварова и с первых дней своего замужества объявила прелестнейшие распоряжения, чтобы продолжать вести тот образ жизни, который она вела во время своего вдовства. Она собрала вокруг себя кружок обожателей и, поддерживаемая хлопотами и советами своей подруги, графини Мантейфель, полностью сбросила маску, которая вдохновляла доверие к ней ее мужа. О ее поведении было забыто, чтобы замечать только ее чары, это была одна из самых соблазнительных и самых ловких женщин, и как большинство других, я должен был без памяти в нее влюбиться.

Ее дача находилась совсем близко от той, где я проживал, и я имел все возможности пользоваться моментами, когда ее муж был при дворе, приходить говорить ей о моей любви, на протяжении некоторого времени она показала все свои познания в кокетстве, чтобы сделать меня совершенно страстным, внушив мне смутную надежду на высшую степень ее благосклонности; но, наконец, она уступила моим желаниям, и лавка модистки должна была стать первым святилищем моего счастья. Она более не скрывала предпочтения, которое она мне оказывала, и мои занавеси стали наперсниками наших занятий любовью.

Тем временем лето миновало, и уже новые бедствия угрожали Европе: Австрия, побежденная при Ульме и Аустерлице, мечтала лишь о том, чтобы возместить

[118]

свои убытки; и имела теперь не более мужества, нежели как давать обещания тем, кто хотел попытаться положить предел могуществу Наполеона, не осмеливаясь принять активное участие в той борьбе, которую они затевали. Пруссия, возгордившаяся из-за поражения своей соперницы, из-за унижения российского оружия, и особенно гордая Семилетней войной, не желала помнить, что французы уже не те, что были при Россбахе, и, забыв, что Фридрих II уже не возглавляет ее армию, вынудила Наполеона дать ей сражение, прежде чем наши войска соединяться чтобы начать атаку от границ империи.

Полная бахвальства и переполненная уверенностью, основанной лишь на прежней ее славе, прусская армия выходила на ристалище, не страшась этих победоносных банд, которые сформировала опытность.

Первым, кто явился, был принц Фердинанд 36 — украшение германских принцев и идол прусской армии; неудержимость его храбрости и уверенность, которую он внушал солдатам, лишь ускорили его гибель; отряд, которым он командовал, был разбит, а сам он, слишком гордый, чтобы сдаться, был убит ударом шпаги. Это несчастье повергло в ужас все королевство, и новость эта, достигши Петербурга, там заставила уже предсказывать плохие последствия этой войны. Император, чтобы донести до королевской семьи выражения его соболезнования, приказал мне оставаться подле короля и сообщать новости о действиях армий.

[119]

Мои прощания с госпожой Уваровой были очень трогательными, и после долгого сеанса у модистки я должен был бы уехать очень расстроенным, если бы мысль об участии в кампании не заставляла торопить мое путешествие и не наполняла все мои помыслы.

Я увиделся с моим отцом в Риге, и по прибытии в Кёнигсберг получил там известие о поражении под Иеной; итак через день, почти через несколько часов после сражения, участь прусской монархии была решена; эта армия, столь уверовавшая в свое совершенство, столь хорошо вымуштрованная, столь богатая в теории, будучи теснима со всех сторон, сложила оружие почти без сопротивления. Берлин был сдан французам, все бежали, все сдались; короля и королеву я нашел в Грауденце, где, имея в качестве барьера Вислу, они считали себя по крайней мере вне пределов вражеского преследования.

Что меня поразило более всего, так это хладнокровие, которое покрывало все лица; все проходило в праздности, и прусские генералы говорили о полном разгроме армии с тем же самым безразличием и тем же самым спокойствием, с которым они на протяжении 40 лет составляли планы маневров в Потсдаме.

Старый генерал Калькройт, враг герцога Брауншвейгского и нескольких генералов, командовавших под Йеной, даже соединял иронию с безразличием и казался радующимся бесчестью, покрывшему мундир, в котором он состарился. Я воспользовался этим настроением, чтобы втереться к нему в доверие и выведать все то, что зависть заставляла его скрывать. Это через него я узнал детали сражения, позорной капитуляции различных корпусов и о тех немногих средствах, которые еще оставались в Пруссии. Я поторопился доставить все эти сведения Императору.

Одна королева имела вид человека, осознающего размеры своего несчастья и такого глубокого для нее падения после блестящего пребывания в Штеттине; при виде меня она вновь заливалась потоками слез: мой вид напоминал ей ее прежнее величие и ставил ей в вину, быть может, ее слишком сильную склонность следовать политике России и свое влияние, которым она злоупотребила, чтобы принять решение о войне. Она единственная была глубоко огорчена, но и она же единственная не утратила мужества, и когда вероломные или слабые советники предложили королю положиться на великодушие победителя, она подняла голос чести и предпочла несчастья позору.

Тем временем со всех сторон приходили бедственные известия: слабые остатки армии, уцелевшие в битве под Иеной, сдались на милость победителя, принц Вюртембергский 37 в Галле сложил оружие вместе с корпусом в 17 тысяч человек, старый фельдмаршал Мёллендорф во Франкфурте-на-Одере предпочел замаранную славу своих 70 лет превратностям сражения и не постеснялся сдать свою шпагу и 12 тысяч человек, вверенных его командованию.

Один Блюхер продолжал защищать честь прусской армии и, ожесточенно сражаясь, уступал лишь числу и талантам маршала Бернадота, блокировавшего его в Любеке, и потерял свой корпус только после кровопролитных и многочисленных сражений.

[120]

Крепость Магдебург сдалась без сопротивления, Штеттин послал ключ от своих ворот навстречу неприятелю, и Кюстрин, крепость почти неприступная, пал при появлении первых же дозорных французской армии.

Столько катастроф, столько малодушия, следовавших с быстротой, которой военное счастье не дает примеров, казались чудом и парализовали самое желание защищаться. После месяца кампании армия, столица, самые значительные крепости — все было потеряно. Король решился просить мира; я узнал об этом от фельдмаршала Калькройта и по слезам королевы: я счел должным испросить аудиенции, и хотя у меня не имелось на этот счет никаких инструкций, я объявил королю, насколько Император будет удивлен, узнав о начале этих переговоров. Он старался отрицать, что они были начаты, и хотел уверить меня, что его адъютант находился во французской штаб-квартире лишь для того, чтобы поговорить об обмене пленными. Притворившись повершившим ему, я ему заметил, что для Пруссии будет более выгодно с полным доверием положиться на могущественный союз с Императором, нежели отдаться в руки победившего неприятеля, который не имеет более пределов для своих притязаний, и вероломство которого слишком известно: что, к тому же, наши войска выступили со всех сторон от границ России, и что слишком поздно изменять решение. Он спросил меня, могу ли я подтвердить все то, что я ему говорил; я ответил ему, что ручаюсь за каждое из моих слов: тогда он отворил дверь и, приказав мне войти к королеве, покинул меня. Я нашел ее сидящей на стуле возле двери. Она слышала наш разговор и сказала мне, что весьма удовлетворена всем тем, что я сказал, что ее мнение полностью подобно моему, и что в доказательство она даст мне сегодня же вечером письмо к Императору, которое уведомит его обо всем; она уверяла меня, что ничего не скрывает, и что все ее хлопоты направлены на то, чтобы прервать переговоры, начатые с Наполеоном. Тем же вечером она велела доставить мне это письмо через свою камеристку, и я поторопился отправить его в Петербург вместе с последними известиями об успехах французской армии.

Итак, король, приняв решение наперекор своим министрам, пожелал двинуть в игру свои последние ресурсы; генералу Лестоку вменялось в обязанность собрать под своим командованием войска, разбросанные в старой Пруссии; они составили лишь 17 тысяч человек, это было все, что осталось от более чем 200 тысяч бойцов, составлявших армию короля в начале кампании.

Генерал Беннигсен во главе 60 тысяч человек вошел в области Пруссии и направил свой марш к Варшаве, но король, по совету своих генералов, решил изменить это направление и двинуть нашу армию на Остероде, надеясь этим движением прикрыть старую Пруссию и с этой позиции заставить французов встать на зимние квартиры. От меня постарались скрыть, что армия Наполеона в Калише, и король, не уведомив меня об этом, разослал отдельные приказы всем нашим дивизионным командирам, чтобы заставить их повернуть на дорогу к Остероде. Я счел своим долгом самому пуститься навстречу генералу Беннигсену, чтобы предупредить его обо всем, что я знал, будучи убежден, что пруссаки постараются от

[121]

него скрыть его истинное положение, и что, не имея возможности получить достаточно скорых инструкций из Петербурга, он может оказаться в затруднительном положении. Я испросил у короля отпуск и отправился к его адъютанту спросить, где я могу найти генерала Беннигсена: когда он понял мои намерения, то, чтобы выиграть время, не показал мне путь движения и лишь заверил меня, что я найду головные части наших войск уже в Варшаве. Этим ложным указанием он заставил меня сделать большой крюк, надеясь, что это опоздание даст нашим колоннам время изменить направление в соответствии с приказами короля, но он обманулся, ибо ни один дивизионный командир не последовал эти приказам, и все, посылаемое главнокомандующему, могло быть получено только им.

Приехав в Варшаву, я нашел прусского коменданта в странной ситуации; он опасался всего — вплоть до несчастья покинуть свою мебель и свой погреб, он не имел смелости приказать эвакуировать пороховые арсеналы, которые поляки уже страстно желали заполучить, как и оружие, которое они хотели взять себе чтобы направить против нас.

Я тут же уехал, чтобы направится на встречу с генералом Беннигсеном, и нашел его только в Ломже. Он был в восторге, узнав от меня положение дел: по его убеждению, он должен был продолжать свой марш на Варшаву и не рассчитывать на слабые прусские подкрепления; но его положение было весьма критическим: он вышел от наших границ, чтобы усилить многочисленную прусскую армию, полагая встретить неприятеля в центре Германии, а вместо этого он не находит более прусской армии, а неприятель угрожает уже нашим собственным границам. Части его собственной армии еще не были устроены, и все то, что он рассчитывал осуществить на досуге с помощью губернатора, предстояло сделать наспех и своими средствами.

Генерал Беннигсен поступил весьма достойно, не спасовав перед достаточно сложными обстоятельствами, и решившись направить свою слабую армию навстречу Наполеону, удивительные успехи которого только что разгромили армию из 200 тысяч человек и ниспровергли прусскую монархию.

Наполеон в тот момент казался действительно неукротимым гигантом.

Армия генерала Беннигсена имела в своем составе дивизии: генерала графа Остермана, князя Голицына, генерала Сакена, и генерала Седморацкого, всего 24 полка пехоты и 12 — кавалерии.

Он встал на свои зимние квартиры в Пултуске и послал генерала Седморацкого в Прагу — предместье Варшавы, лежащее на восточной стороне Вислы.

Генерал Барклай оправился с сильным отрядом в Плоцк, а граф Ламберт с Александрийским гусарским полком и казаками миновал Варшаву, чтобы заниматься разведкой местности и искать курьеров французской армии, в то время как всего один полк егерей охранял мост через Вислу и наблюдал за улицами Варшавы.

[122]

Цит. По кн.: А.Х. Бенкендорф. Воспоминания. 1802-1837. М., 2012.

(См. 1806 год)

Примечания

30. Министр иностранных дел — А. А. Чарторыйский (1804—1806) и морской министр — П. В. Чичагов (1802-1811).

31. См. Густав IV Адольф.

32. См. Фридрих Вильгельм III.

33. Британский военный и дипломат генерал-лейтенант У. Каткарт, который с должности командующего войсками в Ирландии был назначен послом в Петербург, но был отозван.

34. От лат. Patrimonium — наследственное, родовое. Ганновер — наследственные владения Английской короны.

35. См. Ауиза Августа Вильгельмина Амалия.

36. См. Фридрих Людвиг Христиан, принц Прусский.

37. См. Вюртембергский Евгений Фридрих Франц Генрих.

 

 

 

ХРОНОС: ВСЕМИРНАЯ ИСТОРИЯ В ИНТЕРНЕТЕ

ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,

Редактор Вячеслав Румянцев

При цитировании давайте ссылку на ХРОНОС